$^^^^^^^^$                          
   в коридор   на балкон         $        $                          
     _____       _____          |^|       $                          
    |  \  |     |  \  |        / * \      $                          
    |   | |     |   | |                   @  осмотреться             
    |  [| |     |  [| |                                              
    |   | |     |   | |                                              
____|___|_|_____|___|_|______________________________________________
                                                                     

 

Бахыт КЕНЖЕЕВ

ИЛИ Я НЕ АПОСТОЛ?

I.
Надоело, ей-Богу, расплачиваться с долгами,
говорит человек и неласково смотрит в стену,
из газетной бумаги наощупь складывая оригами -
радиоактивный кораблик, распутную хризантему.
Засыпал скульптурою, а очнулся - посмертным слепком,
и полуслепцом к тому же. В зимний омут затянут,
поневоле он думает о государстве крепком,
где журавли не летают, зато и цветы не вянут
без живой воды. И нет ему дела до акварели,
до спирали, до снежных ковров, до восстания брата
на другого брата. "Отмучились, прогорели", -
шепчет он, слушая разговор треугольника и квадрата.

II.
Сей безымянный тип, неизвестно какого роста,
неизвестной нации и политических убеждений,
призван являться символом того, как непросто
выживать после определенного возраста. В плане денег
все нормально, здоровье, худо-бедно, в порядке,
по работе - грех жаловаться, взлет карьеры.
Наблюдаются, правда, серьезные неполадки
в отношении трех старушек - надежды, любви и веры,
да и матери их, Софии. Страхам своим сокровенным
воли он не дает и не ноет - умрет скорее,
и толчками движется его кровь по засоренным венам,
как обессоленная вода сквозь ржавую батарею.

III.
Поговорим не о грифе и вороне, а про иную птицу -
про сороку на телеграфном проводе (как эти белые пятна
на угольно-черных крыльях заставляют блаженно биться
приунывший сердечный мускул!). А на пути обратно
она уже улетит, сменится красноклювым дятлом или
рыжею белкой. Впрочем, я видел и черных, с блестящим мехом,
помню одну, бедняжку, с непокорным лесным орехом
в острых зубах. Право, беличья жизнь - не сахар,
и попросила бы человека помочь, да страха
не превозмочь. Что у тебя на сотовом? Моцарт? Бах?
Ты ошибся, зачем мне сотовый? И возлюбленной нету рядом.
Пробираясь сквозь голые сучья, будя бездомных собак,
занимается зимний рассвет над тараканьим градом.

IV.
Не отрицай - все содержание наших эклог и иных элегий,
особенно в сердце зимы, когда голос тверд, словно лед,
лишь затянувшийся диалог о прошлогоднем снеге
с провинившимся ангелом тьмы, а его полет -
неуверен, как все на свете. Завороженный им,
будто винными погребами в Молдове или Шампани,
понимаешь вдруг, что и собственный твой итог сравним
с катастрофическими убытками страховых компаний
после взрывов в Нью-Йорке. И это пройдет, хочу
подчеркнуть. Ангел света, прекрасный, как жизнь нагая,
зажигает в ночи керосиновую лампу или свечу,
никаких особых гарантий, впрочем, не предлагая. 

V.
Заменить оберточную на рисовую, и всласть
складывать аистов, изображая собой японца
двухсотлетней давности. Что бы еще украсть?
Сколько ни протирай очки, не увидишь ночного солнца,
да и дневное, бесспорное, проблематично, хотя его
и не выгнать, допустим, из пуговиц-глаз Елены,
плюшевой крысы, подаренной мне на Рождество,
и с горизонта белого. Не из морской ли пены
сложена эта жизнь? Не из ветра ли над Невой?
Или я не апостол? Или воскресшие до сих пор в могилах?
Или и впрямь световой луч, слабеющий и кривой
притяжение черных звезд побороть не в силах?


* * *
Сносился в зажигалке газовой,

пластмассовой и одноразовой,
кремень - но отчего-то жалко
выбрасывать. С лучами первого
декабрьского солнца серого
верчу я дуру-зажигалку

в руках, уставясь на брандмауэр
в окне. Здесь темный Шопенгауэр -
нет, лучше вдохновенный Нитче -
к готическому сну немецкому
готовясь, долгому, недетскому,
увидел бы резон для притчи,

но я и сам такую выстрою,
сравнив кремень с Господней искрою,
и хрупкий корпус - с перстью бренной.
А что до газового топлива -
в нем все межзвездное утоплено,
утеплено, и у вселенной

нет столь прискорбной ситуации...
Эй, публика, а где овации?
Бодягу эту излагая,
зачем я вижу смысл мистический
в том, что от плитки электрической
прикуриваю, обжигая

ресницы? А в небесном Йемене
идут бои. Осталось времени
совсем чуть-чуть, и жалость гложет
не к идиотскому приборчику -
к полуночному разговорчику,
к любви - и кончиться не может.


* * *
С.Г.
Соляные разводы на тупоносых ботинках с набойками
(фабрика «Скороход»).
Троллейбус «Б» до школы, как всегда, переполнен
пассажирами в драпе, с кроличьими воротниками,
но до транспортных пробок еще лет тридцать, не меньше.
Поправляя косу, отличница Колоскова (с вызовом):
«Как же я рада,
что каникулы кончились - скукота, да и только!»
«О, Сокольники!» - думаю я, вспоминая сырую свежесть
беззащитных и невесомых, еще не проснувшихся мартовских рощ.

Последняя четверть
Есть еще время подтянуться по химии и геометрии,
по науке любви и ненавидимой физкультуре.
Исправить тройку по географии (не вспомнил численности населения Цареграда)
и черчению (добрый Семен Семенович, архитектор,
обещался помочь).
Впрочем, в запасе пятерка с плюсом за сочинение о бессмертном подвиге Зои Космодемьянской,
пятерка по биологии (строение сердца лягушки),
пятерка по обществоведению (неизбежность победы
коммунизма во всемирном масштабе).

После экзаменов - директор Антон Петрович, словно каменный рыцарь, гулко ступает
по пустому школьному коридору,
недовольно вдыхает запах табака в туалете,
открывает настежь форточку,
наглухо запирает кабинет английского языка.
Снова каникулы, лето в деревне
или в Крыму, долгая, золотая свобода, жадное солнце над головою.

А ты говоришь -
наступила последняя четверть жизни.

* * *
Не кайся, не волнуйся, не завидуй,
зла не держи.
Пусть кажется ошибкой и обидой
та самая, на букву «жи»,
та самая, что невосстановима,
что - вдребезги, враздрызг,
не дым, а тень, бегущая от дыма.
Вчинить ей иск
гражданский, что ли? Сколько нас, овечек,
над краем пропасти косит с опаской вниз,
где искалеченный валяется ответчик
с истцом в обнимку. Слушай, улыбнись,
вот каламбур дурной: конец не бесконечен,
а вот другой: век человеческий не вечен.
Убого? Ах, печали - tristia, кораблик-ровно-в-шесть,
когда рябиновой еще грамм триста есть...
Finita la - играйте, бесы, войте, зубы скальте -
без пастыря, от фонаря
как горько звезды городские на асфальте
неслышно светятся, горя.

* * *
Проскрипев полвека, что сущий олух, в следующей, ей-ей,
непременно стану я маг, астролог и заклинатель змей.
И очередному чуду на древнем сказав "Шалом",
без лишних слез позабуду естественный свой диплом.
Да-да-да, на другой планете, которую Сологуб
воспевал декадентским ямбом, безбожник и однолюб,
где жабы и мыши - братья, где страшный суд не проспать,
где Е - не мс2, и дважды четыре - не пять.

Как хороши законы природы. Да, вода тяжелее льда.
Да, темны гробовые своды. Да, сегодня - или никогда.
Сколько в Пандорин ящик помещается светлых бед -
летающих, говорящих, не ведающих, что в ответ
прошептать на твои протесты! Тьма египетская. Вещей
больше нет - лишь не слишком лестный, грубый контур. Где эта щель,
сквозь которую свет сочится? Под дверью? Нет ни шиша.
Так развивается, плачет, двоится дева сонная, то есть душа.

Вот, сынок, погляди на пьяного. Тоже был порядочный спец
по строительству мира заново, разбиватель женских сердец.
Открывал запретные двери, травы смешивал, мантры пел.
Жертва жалкого суеверия, сбился, выгорел, докипел.
Так значит, все случайно? Ни радоваться, ни рыдать
не стоит? Нет, данной тайны с налету не разгадать.
Бытие - лишь малая толика великого замысла. Жаль,
что он нам неведом. Но алкоголикам и пророкам - не подражай.

Я ли, знающий жизнь по книжкам, испугаюсь признаться в том,
что за эти годы не слишком мне везло с моим волшебством?
Голос, голос мой - визг алмаза по стеклу. Но, сверчком звеня,
"Подожди до другого раза", - уговаривает меня
голос другой, пахнущий йодом, грубой солью, морской травой.
Тем сырьем, из которого создан жар сердечный и Бог живой,
ночь по-новому, дар по-старому, - и, безрукая, за окном
ходит ихтия с глазами-фарами, шевеля двойным плавником.

* * *
Побледнели ртутные фонари, шелестит предутренняя пороша,
изо рта у прохожего, словно душа, вылетает солоноватый пар.
Что ж ты передо мною, бессонница, деревенская книгоноша,
раскладываешь свой небесный, запылившийся свой товар?
Весь твой ассортимент я давно изучил от корки до корки,
а перечитывать нет ни сил, ни охоты, тем более, что очки
помутнели от времени. Зимний мир, праздный пир, дальнозоркий
взгляд Ориона в темные окна! В конце последней строки
пускай стоит многоточие, я не против, только в начале -
обязательно - первый снег на Пречистенке, первый надсадный крик
новорожденного, первые листья на тополе, первые - что? - печали?
Нет, не эти зверьки мохнатые, Иисусе, к ним я слишком привык.
Убран ли стол яств, как положено? Покрыты ли лаком царапины?
Сверкает ли нож золингенской стали с ручкою из моржовой кости?
Ах, как хочется жить, делать глупости, танцевать под Алену Апину -
даже зная, что час неурочный, кто умер, а кто разъехался, и никакие гости
не вломятся в дом, хохоча, размахивая бутылками и тюльпанами,
спрятанными от мороза в сто бумажных одежек, в сто газет
с безумными новостями. Помнишь - дыша туманами, тихо пройдя меж пьяными?
В назидание юношам можно считать, что вообще-то надежды нет,
отчего же она так упорно возникает из праха, и трепещет снова и снова,
и в архивах у Господа Бога ищет пепел сгоревшей степной травы,
ищет горного холода и долинного света - синего, золотого,
как потрескавшаяся майолика на глиняных куполах Хивы...