$^^^^^^^^$                          
   в коридор   на балкон         $        $                          
     _____       _____          |^|       $                          
    |  \  |     |  \  |        / * \      $                          
    |   | |     |   | |                   @  осмотреться             
    |  [| |     |  [| |                                              
    |   | |     |   | |                                              
____|___|_|_____|___|_|______________________________________________
                                                                     

 

Дмитрий КОНСТАНТИНОВ

СТИСНУТЫЕ ЗУБЫ, ГОРЯЩИЕ ГЛАЗА

Человек рождается, и, как правило, попадает в мир любви. Он сосет теплую и вкусную материнскую грудь, его держат ласковые руки родителей, ну и прочее. Он растет и учится говорить. Это долгая история.

Но однажды в его мир приходит ненависть. Так и должно быть. Любовь без ненависти, жизнь без ненависти – это ничто. Все познается в сравнении. Сначала человек открывает ненависть других, обращенную к нему. Потом он понимает, в чем дело, и начинает ненавидеть сам.

Это было, когда я учился в школе, классе в девятом или в десятом. Была такая учительница – Галина Петровна, преподавала математику. Но дело не в математике. Школа, где я учился раньше, закрылась, и мы все пошли в другую, чуть подальше. Наша прежняя школа стояла посреди так называемого “частного сектора”, а новая школа располагалась среди соседних хрущевок. В общем, там было два старших класса из той же школы и два новых старших класса из других школ. Однажды Галина Петровна вошла в класс вся взбудораженная и с горящими глазами. Она рассказала, что накануне во дворе одного из прилегающих к школе домов какие-то ребята совершили ужасное: они издевались над собакой – выкололи ей глаза и отрубили лапу, и какой-то мужик вышел из дома, и, сжалившись над собакой, пристрелил ее. Как мы поняли из дальнейшего пространного монолога Галины Петровны, все это проделали ребята из “частного сектора”, то есть не те, что жили в хрущевках, а те, что жили в собственных домах. Ну, дома эти по большей части представляли собой просто хибары, но, о! собственный дом! Почему она посчитала, что это были ребята из “частного сектора”, совершенно не ясно, поскольку никаких доказательств этому приведено не было. Несчастная собака стала лишь поводом для обличения всех тех, кто имел в личной собственности дом. Они и их дети, как следовало из дальнейших страстных инвектив училки, являли собой нечто абсолютно порочное. “Это ваши! это вы там… Только ваши могли такое сделать! собственники проклятые! яблоки продаете на базаре, спекулируете! это только ваши могли такое учинить!” И так далее в том же духе. Если бы не было этого случая с собакой, Галина Петровна придумала бы что-то другое. Класс подавленно молчал. Как раз мы там все были такие, порочные, дети тех, кто имели несчастье жить не в хрущевках, а в собственных хибарах. Урока математики, в общем, не состоялось. Хотя я любил математику, и люблю до сих пор. И Галина Петровна хорошо ее преподавала. Но это в моей памяти не осталось. Зато остался вот этот эпизод. Галина Петровна была секретарем парткома. Идейно убежденная, стало быть. Однажды она сказала: “Вы дураки, а дети от вас еще дурней пойдут.” Как-то раз после уроков была какая-то внеклассная работа. Откуда-то книжка взялась – русские поэты 20 века, антология, кажется, по публикациям журнала “Юность”. Серая такая. Ее принесла какая-то девочка, которая любила стихи. Кажется, это была Тамара Г. Тары-бары, стали говорить про стихи. Книжка дошла до меня, я открыл и увидел:

Как сияло там и пело
Нашей встречи чудо,
Я вернуться не хотела
Никуда оттуда.

Горькой было мне усладой
Счастье вместо долга,
Говорила с кем не надо,
Говорила долго.

Пусть влюбленных страсти душат,
Требуя ответа,
Мы же, милый, только души
У предела света.

Я сказал что-то вроде – вот, мол, классное стихотворение. Галина Петровна взяла, прочла, и в лице ее появилось нечто сухое и злое. Как говорил один мальчик из нашего же класса, скосопиздилась. И сказала что-то тоже злое и идейно непримиримое. Наверно, вспомнила одно старое партийное постановление, согласно которому эту поэтессу было положено ненавидеть.

Она и вообще была вся сухая, наверно от злости. У нее была короткая стрижка, волосы покрашены в соломенный цвет. Она часто говорила, стискивая зубы, цедила всякие обличения. Ладно, бог с ней. Это все, что я могу о ней вспомнить.

Однажды географичка Мария Николаевна заболела, и вместо нее пришел Виктор Иванович. Я и его помню только по одному эпизоду. Сразу о внешности. Он был низкорослый, фигура уродливая – длинные ноги и короткое туловище. Пиджак у него был длинный, гораздо ниже жопы. Он нам сразу сказал, что, мол, мы, вас, таких, называем куркулями – дома у вас свои, по восемь комнат, ну и так далее. Так что вы, мол, все сволочи. Это последнее подразумевалось, хотя и произнесено не было. И лицо у него было уродливое. Неужели какая-то женщина его любила, целовала это лицо, эти мерзкие губы. Это совершенно невозможно! Да и хрен с ним, главное то, что он тоже ненавидел ребят из “частного сектора”, видимо, они и в самом деле были какие-то другие. Для них другие. А для меня они были хорошие, там же были мои друзья, и даже любимые.

Что-то неудачные у меня примеры, пожалуй. Эти учителя вроде как были движимы классовой ненавистью. В мой рассказ лезет политика. Галина Петровна была партейная, секретарь, и ей была просто положена по должности классовая ненависть. А Виктор Иванович был просто дурак. Он был какой-то желтый. А может, все гораздо проще. Они своих прежних учеников знали уже, привыкли к ним, а тут пришли какие-то новые, другие. Их учили другие учителя. А другие – это всегда хуже. Значит, и учили хуже. Значит, и воспитанники их были хуже. А если воспитанники хуже, значит, и учителя хуже. Каждый ведь воображает себя лучше других. Но, поскольку эти учителя в новой школе не были же полными идиотами, они прекрасно понимали субъективность этого логического построения. Все дети в общем одинаковы. Надо было найти какой-то объективный критерий для оправдания своей ненависти. Они и нашли. “Частный сектор”. Но это повод, всего лишь повод, пожалуй, единственный. И официальная идеология, хоть и тоже базировавшаяся на ненависти, тут была ни при чем. Так что предположение о классовом характере этой ненависти не вполне обоснованно, хотя и не исключается полностью. Поэтому перейдем к другим примерам, более чистой ненависти, основанной не на какой-то там идеологии, а, скорее, на общечеловеческих ценностях.

Осенью и зимой в школу надо было брать сменную обувь – тапочки или кеды. Но мы их ленились таскать, и так и норовили ходить в школе в ботинках. Периодически устраивался контроль на входе, дежурные проверяли, но тут же стоял и учитель какой-нибудь. А точнее, учительница. Не знаю, как сейчас, а тогда в школах учителя-мужчины были редкостью. Так вот, однажды мы пришли в школу, как всегда, без второй обуви. В дверях стояла училка, как зовут и что она преподавала, не знаю. Но такая же серая мышь, как Галина Петровна. Лицо ее помню. И прическу помню, и даже цвет кофточки. Почему я помню ее лицо? Она не стала нас пускать – возвращайтесь домой за сменной обувью. А была зима, и снег, грязи не было. Ботинки были чистые. Мы стали ей говорить, что у нас чистые ботинки, и даже показывали подошвы, и говорили: ну смотрите, они же чистые! И тут вдруг эта сучка со злобной усмешкой произнесла:

- У вас души грязные!

Вот потому, наверно, я ее и помню. У нас были грязные души. У меня, у Валерки, у Кости.

Сучка – вот и все, что я могу о ней сказать.

Но не все же были такие! Были и хорошие учителя. Например, Алевтина – литературу нам преподавала. Она была вся черная, и ходила всегда в черном. Но не о ней речь. И черное тут не при чем. И вообще, нечего сопли распускать.

И в старой школе тоже были сучки. Например, завуч Валентина Ефремовна. У нее было острое, сухое лицо. И тоже злое. Она ничего у нас не преподавала, лишь раз пришла на урок вместо Анны Михайловны. Было про Лермонтова. И она нам прочла наизусть “Выхожу один я на дорогу…”. Она читала, старательно выговаривая слова. Она четко артикулировала. До тошноты четко и правильно. Но я ей не верил. Я не верил, что она любит Лермонтова. Такие сучки не могут вообще любить стихи. Она ничего плохого лично мне не сделала. Однажды на перемене она остановила какого-то пацана и стала лазить у него по карманам. Обыск делала. Кругом стояли дети и смотрели. Она была абсолютно убеждена, что имеет право делать личный обыск. Но почему я-то ее не любил? Ведь мне же она карманы не выворачивала. И неужели вообще кто-то мог любить ее? Неужели кто-то целовал эти тонкие злые губы?

Дети как собаки, чувствуют сразу, кто злой, а кто добрый.

В той прежней школе никаких эксцессов и выпадов в отношении ребят по поводу наличия у их родителей собственных домов не было. Видимо, потому, что там только такие ребята и учились. И даже некоторые учителя тоже жили поблизости в своих домишках. Например, наша классная Анна Петровна. Я даже не представляю, сколько же ей было лет тогда. Она была черная и толстая. Строга была, ох, строга! И все ее боялись. Ей достаточно было во время урока замолчать и грозно посмотреть на какого-нибудь болтуна. И он сразу испуганно замолкал. Но я ее не любил совсем не за это. А за что? Может быть, за то, что она однажды возвела на меня какую-то напраслину – будто я порвал какую-то стенгазету. Хотя я ничего не рвал, она что-то напутала. Но мне это было ужасно обидно. Я сильно переживал. Я ее тоже ненавидел и ненавижу до сих пор. Ну, просто она меня пыталась сломать, вот и все. Вот и ненавижу.

Вообще в той старой школе с ненавистью было не на должном уровне. Учителя явно недостаточно ненавидели детей. Правда, они тоже иногда бросали им всякие злые слова. Однажды математичка Людмила Станиславовна обозвала Вовку Г. – “дрянь паршивая”. И мне это было смешно и не более того. Не отличалась вежливостью и Анна Михайловна (русский язык и литература). Все же она была добрая. Или мне кажется? Просто у меня всегда была по русскому пятерка, а ей это нравилось, видимо. Впрочем, она была еще и саркастичная. Однажды она сказала одному тупому парню: так вот ты какой у нас филозoф! Это из Салтыкова-Щедрина, из сказки про зайца, которого лиса сожрала. Она сказала это зайцу, перед тем, как сожрать его. А другой девочке, которой поставила двойку, на ее возражение “я учила!” - с неподражаемо ехидной улыбкой Анна Михайловна ответила: “Учила! Да не выучила!”. Ладно, хватит про это. Я же взялся писать о ненависти.

В другой школе с учительской ненавистью к детям все было в порядке.

Однажды я опоздал на уроки, и решил не заходить в класс, дождаться перемены. По просторному вестибюлю хотел пройти на боковую лестничную площадку. Дверь одного из классов была открыта. Я просто прошел мимо, но дети, там были какие-то младшие классы, меня увидели, и несколько человек просто скосили на меня глаза. Я не смог выйти на лестницу, потому что та дверь оказалась закрытой. Подошел к окну в вестибюле, и просто стоял. Дети в классе с открытой дверью. Вдруг оттуда показалась учительница. Это была известная в городе уже старая С. Не буду называть ее фамилию, хотя и помню. Такой я добрый, хехе. У нее кто-то там погиб на войне с немецко-фашистскими захватчиками. Она была вся прямая, седая, и ходила в черном. Была очень фотогеничная, хоть и угрюмая. Такая вся театрально скорбная. Этим она и жила, этим и упивалась. Скорбностью своей. Святостью, бля. И однажды даже появилась ее фотография в местной газете. Она была сфотографирована в одном памятном месте, где шли большие бои, и был потом сооружен огромный бездарный мемориал, увенчанный гигантской статуей бабы с мечом. Впрочем, баба мне нравится. Я вижу ее каждый день. Хоть она и порождение тоталитарного искусства, все же она выразительна. Я вижу ее каждый день. Ладно, это так, к слову* . Так вот, эта училка С. гордо несла себя как будто всему миру как какая-то святая. У нее, видите ли, муж погиб. Ну и ладно, честь ей и хвала за это. И фотогеничная, да. Так вот, она вышла из класса и уставилась на меня. Мне было шестнадцать лет. От нее исходила такая безумная ненависть, которой у нее, наверно, не было даже по отношению к немецко-фашистским захватчикам. Впрочем, понятно. Даже фотогеничным вдовам ничто человеческое не чуждо. А что может быть более человеческое, нежели ненависть? Этот поток ненависти вызвала сущая мелочь – несколько малышей, которым было негласно предписано не сводить глаз с этой святой, вдруг скосили глаза в сторону двери. Нет, вру. Некоторые даже, весьма вероятно, слегка повернули головы. Это уже не мелочь – непредусмотренные движения. Гармония урока была нарушена. Ничего там в коридоре не было запрещенного или особо возмутительного, просто какой-то шестнадцатилетний оболтус прошел, а потом остановился возле окна. Он не имел права стоять у окна. И даже, быть может, он вообще не имел права существовать. Хотя нет, вот еще что. На моих кедах, на боковой белой поверхности подошв были написаны какие-то английские слова. Кажется, даже было слово Love. За одно это стоило меня сгноить. Но она меня ненавидела совсем не за это. Своими подслеповатыми глазами она не могла прочитать это слово. Да и не знала, что это. А может, и знала, да забыла. А ненавидела она меня только за то, что малыши скосили на меня глаза. А она привыкла, чтобы ее пожирали глазами. Она же святая. Глядя немигающим праведным взглядом, она произнесла, процедила, прошипела:

- Вон отсюда!

О, какие они все были порядочные! О, какая она была неприступно правильная. И как она была права!

Почему, почему я помню это? Эту старую спесивую блядь? Это до сих пор у меня в глазах и ушах. Так же, как и истеричный монолог Галины Петровны по поводу несчастной собаки. Ну я же не мучил эту собаку. Ну я же не виноват, что живу не в хрущевке, а хибаре с огородом. Я же не виноват, что дверь на лестницу оказалась закрытой. Я же не виноват, старая сука, что ты так уморила детей, что они рады были увидеть хоть что-то движущееся, хоть какой-то признак жизни среди твоей четырежды сорокапятиминутной мертвечины. И всего-навсего скосили глаза в сторону двери. Им пока это можно простить, они маленькие. Но причина должна быть устранена. Она должна быть уничтожена. Я уверен, что этой старой жесткой курице хотелось меня уничтожить. Она меня ненавидела больше, чем немецко-фашистских захватчиков и американских империалистов, вместе взятых. Наверно, и в школе она оказалась по недоразумению. Ей бы в суд, писать и читать, торжествуя, смертные приговоры. Ладно, хватит и о ней. Она наверняка уже подохла.

Хотя она была права. Она учила младшие классы, и должна была добиться, чтобы дети не вырвались из этого мертвого фотогеничного якобы красивого и правильного мира. Но это было невозможно. Проклятая жизнь брала свое. Дети взрослели, начинали влюбляться. Слушали доносившиеся из живого мира звуки. Michelle, ma belle… А по мнению этих мертвецов, этого нельзя было допустить. Ни этих звуков, ни этой любви. Ну, в крайнем случае, попозже и под строгим неусыпным контролем.

Хотели они этого или нет, все же некоторые дети и подростки были заражены ненавистью. Вот я, например. Но прояснилось это позже, когда семена взошли. Хотя все правильно, так и надо. Должна же школа учить хоть чему-то!

Еще была Близнюк, химию вела, тоже какая-то завуч. И директриса Валентина Васильевна В. Фигура у нее была, как у коровы. Еще был какой-то мужик, кажется заместитель директора по воспитательной работе. Эти трое тоже исходили ненавистью. Особенно старуха Близнюк. Никогда и ни в каком ином месте я не помню такой концентрации ненависти. О, какие взгляды. Испепеляющие. Но я их тоже ненавижу. Всю жизнь ненавижу. Я тут часто повторяю одни и те же слова. Но они простые, и тем хороши.

Через наш частный сектор проходил маршрут автобуса, который ездил на телестудию и возил всякую творческую интеллигенцию. Летом, после обеда, женщины-частницы загромождали автобус своими ведрами с цветами. Они везли их продавать на базар. Розы, гладиолусы, астры. Тетки и бабки были шумливые и громко орали на весь автобус. А там же ехала с телестудии и творческая интеллигенция. И однажды один журналист, Борис С., красивый, импозантный, вальяжный, холеный, отъевшийся мужик, сказал: “Ну, чего орете, спекулянтки?”. Он их ненавидел за то, что они продавали цветы. Он их считал спекулянтками. Моя мать тоже была спекулянтка, продавала розы и астры. Ну, сколько она с ними возилась, это, конечно, не в счет. Мать уже умерла, а этот подонок еще живой, хоть и старый. Он творческая интеллигенция. Он обслуживал режим. Он, конечно, не помнит, как он обозвал этих нищих теток спекулянтками. А вот я помню. Он лизал жопу коммунистам и считает, что не зря прожил жизнь. Он считает себя очень порядочным.

Потом было проще. Человек взрослеет и теряет немного чувствительность. В учебке сержант Цапенко. У него была неприятная серая кожа. А все тело было покрыто какими-то мерзкими родинками. Я это видел в солдатской бане. На занятиях по строевой подготовке я старался, отдавая честь, держать ладонь у головы очень прямо. Но, оказалось, что это плохо. Цапенко мне сказал что-то вроде того, что, мол, вот интеллигент сраный, руку держит прямо, не то, что рабочий человек. Но меня уже такое не задевало. Я только улыбнулся внутренне. И поэтому этого ублюдка я не вспоминаю с такой ненавистью, как тех учителей.

Все это может показаться неадекватным. Ну подумаешь, сказала какая-то старая сучка: вон отсюда, ну и что. Да неважно, что она сказала. Даже если бы она просто посмотрела, этого было бы достаточно, чтобы почувствовать ее ненависть. Я и чувствовал. Мертвые всегда ненавидят живых. А я был тогда еще живой. Я даже любил. Ну не виноват же я был, что мне было шестнадцать лет, а этим идиотам по 40-50. Не виновата же моя мать, что получала гроши и приторговывала на базаре.

А потом я, кажется, понял всю прелесть ненависти. Это не менее прекрасное чувство, чем любовь. И теперь я их даже понимаю, этих тварей. Я их даже жалею. Они могли ненавидеть лишь детей и подростков. А творческая интеллигенция… кого ж она могла ненавидеть, как не мою мать и других нищих теток. Нет, может, она и коммунистов ненавидела, которым жопу лизала. Но не могла же она об этом сказать вслух. Ладно, не будем снова вдаваться в политику. Это только пример, частный случай. Делая вывод, можно сказать, что все перечисленные мною демонстрировали свою ненависть исключительно низшим, по их мнению, существам. Я же в своей ненависти куда более широк и свободен.

Ненависть, как и любовь, должна реализовываться вовне. Иначе она как бы и не существует. Но потребность же в ней столь же велика, как и потребность в любви.

К счастью, мне удалось реализовать мою потребность в ненависти. Я думаю, гораздо в большей степени, чем тем учителям, и тому пидору с телестудии. Поэтому я счастливее их.

В их глазах, кажется, не было ничего особенного, если не считать излучения ими ненависти. Но губы у них были тонкие. Мои губы тоже стали тонкими, и уголки рта опущены. Не знаю, излучают ли ненависть мои глаза. Но я люблю темные очки. Вероятно, я все же стесняюсь своей ненависти. Такой я недоформированный, неправильный.

20 ноября 2002 г.