в коридор                                         
                      ___                                            
                     |   |                      @                    
                     | R |           \ * /      $  осмотреться       
                     |___|            | |       $                    
                                       $        $                    
_______________________________________$________$____________________
                                                                     

 

 

Татьяна РАЙТ

Поэзия из плоти и крови,
или Моя бессовестная жизнь
 

Предисловие – ко мне, к замыслу, к книге 

Я бы хотела начать с благодарности всем тем людям, которые участвовали в этом проекте, зная об этом заранее или не зная, но невольно становясь объектом моих размышлений.
Все люди, упомянутые мной, буквально каждый – дал мне и моей книге не просто несколько страниц или только абзац, но – немного своей драгоценной, кратковременной жизни.
Именно их жизнь и поэзия – питали меня, отвращали, занимали мой скудный ум и не всегда справедливую душу.
Именно они делала меня такой – какая я есть сейчас.

Немного о себе. Я – Татьяна Райт, если угодно Татьяна Арнольдовна. Мне почти сорок лет, однако, биография моя скудна и выглядит как случайный набор несоответствий.
Поэтому здесь – сразу скажу о главном.
Поэзия для меня никогда не была делом моей жизни, но всегда была способом моего существования, хотя писать стихи самой мне всегда было недосуг. Вообще, занятие литературой всегда казалось мне чем-то третьесортным. А быть Поэтом всегда было в лом, слишком уж это трагическое качество, мне же – хотелось счастья.
Другое дело, что моя обожаемая жизнь – с упорством маньяка – подсовывала мне поэзию всё ближе и ближе, пока я не поняла наконец, что давно уже завязла в ней по самые уши. В разных качествах. Как муза, как критик (причем – чаще всего устный), как собутыльница, а то и просто – как идиотка.
Однако, находясь на этой роковой грани между поэзией и жизнью, я поняла, что есть несколько вещей, которые меня на самом деле интересуют.
Это, во-первых, КАК эта поэзия рождается из нашей реальности.
Во-вторых, каково реальное качество жизни САМОГО пишущего.
И, наконец: какое воздействие поэтическое слово оказывает на читателя стихов. То есть, существует ли какая-то обратная связь. А если существует – то КАКАЯ?
Самой большой удачей в этом смысле для меня было то, что моим собеседником, проводником и участником моих открытий, а также закрытий некоторых контекстов и тенденций в современной литературе – стал поэт Дмитрий Воденников. (Это было тем невероятнее, что Воденников, как я это сейчас понимаю, мало кому позволяет подходить к себе слишком близко: любоваться – пожалуйста, ненавидеть – тоже пожалуйста, только ради бога, на расстоянии, без вторжения в личную жизнь, и, если можно – без рук).
Но так как – непонятно по какой причине, хотя для меня это уже не тайна – я стала единственным исключением из этого общего правила, именно поэтому в моей книге так много наших с ним диалогов, даже не всегда проявленных. Диалоги эти в реальном времени ( в течение двух лет) были пространны, неповторимы, конфликтны и не всегда конструктивны.
И теперь я даже знаю – почему.

Дело в том, что сама литература сегодня представляет собой средоточие взаимно противоположных друг другу сил, враждующих возможностей, разнонаправленных векторов. Всё, что в жизни пока ещё неясно, туманно и скрыто, в литературе уже схлестнулось, стукнулось лбами и выявилось. Именно через литературу проходит сейчас невидимая линия фронта. И если ты хочешь реально жить в своём времени, а не в разбавленном бульоне газетных политтехнологий, тебе ПРИДЁТСЯ во всем этом разбираться.
КАК РАЗ РАДИ ЭТОГО – по мере моих скромных сил – я попыталась сформулировать в этой книге основные тенденции современного литературного процесса. Только поэты сейчас способны сформировать новую модель наиболее приемлемого существования в этом, навсегда уже изменившемся мире. Все остальные – могут ею только воспользоваться.
Звучит претенциозно, я знаю. Но это так.
Мой взгляд – извне литературы, но зато изнутри поэтического сознания – даёт мне возможность беспристрастно и бескорыстно сказать то, что я ВИЖУ.
Надеюсь, что я никого не задену и не оскорблю, ибо это для меня – мука. И, тем не менее, я понимаю, что кто-то всё равно останется мной задетым.
Поэтому – заранее прошу прощения у тех, кто останется недоволен. 

Начало

У моих родителей на уме была одна любовь. Они встретились – как дураки – внезапно, на сельской вечеринке, куда папа был приглашен в качестве трубача и ухажера, а мама забежала на три минуты, смывшись от строгой бабушки Веры Ивановны РАЙТ. Мама в красном пальто, абсолютно перламутровая блондинка, вынесла свое молодое семнадцатилетние тело в центр круга танцующих и сплясала что-то активное. После чего всю свою оставшуюся совместную жизнь папа и мама вымещали друг на друге свою нежность.
Мой папа самых честных советских правил имел, на мамин взгляд, один существенный недостаток – он был музыкантом. В военном городке он, что называется, командовал парадом, т.е. дирижировал дивизионным оркестром. Наверное, поэтому его все время любили какие-то посторонние чужие женщины. У меня даже было ощущение, что его любили все женщины нашего маленького скучного городка. Не знаю уж, как это у него получалось, но время от времени в нашу трехкомнатную квартиру на первом этаже приходила какая-нибудь женщина ( мы все знали друг друга в лицо очень хорошо) и начинала рассказывать моей маме, как она любит Арнольда Константиновича, а также о том, как не может без него жить. Мы слушали – втроем. Я, моя старшая сестра Наташа и мамочка – перламутровая блондинка с зелеными глазками. Потом приходил папа, на этом месте меня уволакивали спать, потом все плакали, кто-то кричал, мама бранилась. По утрам обычно я заставала жёлтый кожаный чемодан посреди большой комнаты, открытый как-то нервозно, с брошенными в него как попало папиными вещами.
Надо сказать, что папины женщины приходили с периодичностью один раз в полгода, папу потом вызывали на партсобрание и он был под трибуналом. Я не люблю слова “партсобрание” и “трибунал”. И к тому же почему-то мне было всегда жаль – именно папу. У него в это время всегда было очень грустное лицо и задумчивый взгляд. А когда всего этого не было -–он был очень веселый. Здесь я не буду рассказывать, как повзрослев, научилась вымогать у папочки деньги. “ Папа, дай мне рубль двадцать на надувной мяч, и я не расскажу маме, что к тебе приходила тетя Аня”, – так говорила я тогда папе, даже не подозревая, что уже начала осваивать свою будущую хлебную профессию продюсера.
Я никогда не хотела быть поэтом. Уже в три года, когда я поняла, что жизнь моих родителей течет отдельно от моей, я осознала вдруг всю катастрофичность своего собственного взгляда и слуха. Только я одна, из всей семьи слышала и видела про всех всё. Я знала, где у папы спрятана бутылка карпатского вина, где мама держит потаённые австрийские сапоги, потому что они стоят три папиных зарплаты, я знала где дедушка пишет тайное письмо к сыну от первого брака, с которым ему бабушка не разрешает видеться и переписываться. Я знала, кто влюблен в мою сестру. Я знала, что написано во всех любовных посланиях к моему папе обезумевших от скуки и от жажды любви бедных офицерских женщин. Это знание мне было тяжело. У меня не было собеседника. Я знала, что то, что я знаю – никому нельзя говорить. Так я стала писать стихи. Почему-то про ЧИЛИ, про то, как ее топчет фашистский сапог. От нечего делать, от грустного одиночества, я послала их в журнал “Пионер” и их там напечатали.
Мне даже прислали гонорар. Папа очень мною гордился. Но я отчетливо помню, как между мной и моими близкими дистанция очевидно увеличилась.
После этого я приняла твердое решение НЕ БЫТЬ ПОЭТОМ. Ибо словесный сок названной жизни проступает из всех твоих скудных человеческих пор, а ты как дурак только трещишь по швам и сам с трудом выносишь то, что называешь. Поэт – инструмент звукозаписывающий. Обычно – без разрешения. Как шпионский “жучок”.
Потом я видела много разных людей, которые выдавали себя за поэтов. Я смотрела и думала – бедные, бедные. Ведь жизнь поэта – это ад слышать, видеть и понимать. А вы-то как раз этого и не умеете. Ощутить ПОСТЫДНОСТЬ жизни – под силу немногим. Преодолеть её – ещё труднее.

А мне всегда хотелось – её преодолеть, выплыть. И я выплывала. “Но видно есть во мне такая сила”, что жизнь все время сводит меня с поэтами. С настоящими. И я воочию вижу ту мучительную работу физиологического самостояния . Сразу скажу – зрелище не для слабонервных.

Было горло красненьким, голодным, прогорклым,
горькое, как масло, слепое, жадное горло -
жалким и жадным горлышко, как рыбешка, было,
всех проглотила жадная жалкая рыба.

(………)

Ам, - сказала жаба и съела тебя. Странно,
почему она плачет жемчужно и с тоски зеленей лука,
почему она плачет жемчужно и ломает зёленые руки:
нет у жабы ни брата, ни мамы,
ни любимого, ни любимой - всех она съела, сука.

Всех она заманила в свое горькое, горькое горло,
в рыбку свою, в свою змеиную трубку
и свистит теперь дудкой, и ей отвечает гулко,
как в органе, то одно, то другое горло.

(……….)

Взял я мёртвое горло, склизкую трубку в тряпку
(тошнило меня, тряпкою взял, боялся),
вырыл ямку и горло укрыл в грядку:
спи спокойной, недолго уже осталось.

Третий день молчу, глотку покрыла корка,
болит, болит, братец, у братца твоего горло.

СТИХИ ПРО ЛЮБОВЬ

В книжном магазине симпатичная девушка спросила продавца:
- А у вас есть стихи про любовь?
Продавец выдал девушке книжку Дмитрия Воденникова “Как надо жить, чтоб быть любимым”. По-моему, довольная, она удалилась.

Поэзия восполняет дефицит любви – в этом мире.
А если пишущий этого не может, – зачем тогда пишет?

(…….)

- Здравствуйте, Данила Давыдов!
- Здравствуйте, Таня! А мне сегодня ночью один человек дал ботинком в голову.
Я улыбаюсь этому как странному юмору, шутке, а Данила стоя на эскалаторе на ступеньку вверх от меня , поворачивается и показывает у виска вздутый кровоподтек.
- Мама! – восклицаю я и всплескиваю руками. Как же можно так развлекаться?

Новая книга Данилы Давыдова “Добро” красивого салатового цвета, правда, в ней, как и во многих сегодняшних книгах, масса опечаток. Профессия “корректор” уходит в безвозвратное прошлое. (Самое смешное, что это говорю я – человек с хронической, генетической безграмотностью. В узком литературном кругу я прославилась тем, что в статье о Воденникове написала по поводу его книги “Как надо жить, чтоб быть любимым” примерено следующее: “когда вы прочтете эту книгу, вас – полЯбят и потом еще раз полЯбЮт”.
Впрочем, почему-то Воденникова это только рассмешило.)
Но дело не в этом. Дело в том, что книга Данилы Давыдова – это книга не стихов, а сублимированных , временами рифмованных, временами не рифмованных ритмических эссе про литературу, в литературу и для литературы.
Ну, это явление достаточно распространенное, ведь Данила Давыдов профессиональный литератор – и это его кредо. Только тогда не стоит позиционировать себя как поэта.

Поэт – это совсем другое.

(…..)

Н.Н. – редкий человек того самого поколения, который и по сей день сохранил вменяемость и способность к беседе даже со мной, дамой весьма экстремальных воззрений. Я благодарна ему за это. Впрочем, что касается бесед, то у нас их состоялось только две.

Книга Воденникова “Мужчины тоже могут имитировать оргазм” в издательстве "О.Г.И" задерживалась. (Шутка сказать – задерживалась: на целый год, по каким-то подозрительно загадочным причинам.) Я решила выяснить, с какой стати. Оказалось, что противником этой книги является именно Н.Н. “Ага”, – подумала я. Это симптоматично. Потому что любовь мужчины и женщины, и вообще – любовь(то, что на современном языке принято еще называть сексом), люди того поколения, особенно мужчины, никогда не воспринимали, как возможную загадку, как странную гибель, как смерть, а следовательно – как потенциальное, почти что мистическое, воскресение. Этот кульминационный момент любви никогда ничего для них не значил.
А для Воденникова – значит. И для меня – значит. И для Веры Павловой – значит. И для Маши Степановой – тоже.
А ещё – из приватной беседы, я выяснила для себя, что эта книга раздражает и нервирует поэтов этого поколения по очень внятным, мне абсолютно очевидным ИДЕОЛОГИЧЕСКИМ причинам. Ибо она написана не для своих, а для всех.
И с этим очень трудно смириться людям – из бывших диссиденствующих, которые всю жизнь писали исключительно для своего кружка. “У меня есть три читателя”, - с гордостью сказал мне Н.Н.
- Вы совок (положим, Иван Иванович), - выпив очередную стопку водки, сказала ему я.
Он даже не спорил.

(…..)

Не знаю, как вам, мои дорогие читатели, а мне-то давно уже понятно, что русское слово только совсем недавно стало выходить из плена и контекста ложных советских стереотипов и фанерно-гипсовой идеологии. Это только кажется, что всё это уже пройденный этап. На самом деле – всё только начинается. И трудность этого “выхода” несут на себе все, но особенно – поэты, потому что это они, своим словесным трудом “выкарабкиваясь из-под завалов” прекрасной эпохи, говорят – о любви, жизни, смерти и бессмертии – ТАК, как раньше было нельзя. Теперь – ТАК – тоже нельзя. Но по-другому (по-прежнему) уже не работает.
Теперь поэт не пишет, а живёт стихи. Самим собой, своей личной физиологией – выжимая предельную скорость, чтобы вырваться из тленного мира общих идей и своего собственного тела.
Но такое – не всем удаётся.

Глеб Шульпяков – очень красивый молодой человек. Настолько лапочка, что я даже стала регулярно покупать “Экслибрис” и читать его эссе по поводу каких-то поездок туда-сюда. (Правда, Шульпяков оттуда уволился – уж не по этой ли причине?)
Потом взялась читать книгу “Щелчок ”(издательство “Независимая газета”).
Боже мой, насколько же залитературенный, зачумленный постсоветский стих все еще неистребим и живуч. И кто это придумал, что стихотворение должно быть про то, как тебе плохо, очень плохо, плохо совсем и невмоготу?
В своей книге Глеб Шульпяков – уже не красивый молодой человек со здоровой акульей агрессией в глазах (из-под модных очков), а какой-то лет пятидесяти семи “старпер” со всем вытекающими отсюда последствиями. И пили-то раньше лучше, и портвейн был за столько-то, и водка за столько-то. Даже поездку в Португалию в город Портер (между прочим, достоверно известно, – что с девушкой) Шульпяков умудрился описать по-стариковски: пью в новый год за темные советские улицы и так далее. Жуть. Где девушка? Где Португалия? Где любовь – в конце концов?
У Иосифа Бродского не было возможности этой самой любви, его лишили родины и личной жизни, всю свою поэтическую биографию он положил на то, чтобы ебать “совок” в отместку за все, что они с ним сделали. Поэтому его среднестатистическое мужское сознание простительно. Его мужественный голос и пафос был социален, и это был не его личный выбор, но вынужденный рефлекс.
Но ты-то, Шульпяков, куда прешьси? (Как говорила моя бабушка.) 

Или вот, например, красная книга Кирилла Медведева, которая называется “Всё плохо”. Здесь всё сложнее.
Разные люди: Саша Гаврилов, Александр Вознесенский – остальных не помню, – вдруг обрушились на эту книгу, ругая ее в самых брезгливых выражениях.
Мы сидели в ПИРОГАХ за столом, и пили за их счет (мы так всегда с Воденниковым делаем). Когда ИХ выпивка кончилась, мне стало отчего-то обидно, и я принялась защищать медведевскую книгу со всем присущим мне темпераментом.
Вся эта богодельня закончилась прям по названию медведевской книги (см. выше), и только нам с Воденниковым – было хорошо, потому что мы же известные бляди (по словам того же Саши Гаврилова). Однако, как бы то ни было – враги ретировались, а я, чтобы не быть только голословной и не выбирающей выражений скандалисткой, принялась обдумывать защитную статью по этому поводу.

И вот ЧТО у меня – получилось…

Кирилл Медведев – это автор, явно переболевший собой. И это главное достоинство его поэзии. Личный голос, собственная интонация выстрадана, автор перемучился собой, а главное – литературой.
Раскрепощая свой стих, уходя от силлабо-тоники по пути европейской поэтической реформы, Кирилл Медведев, действительно, может уже смотреть на некоторый вещи непредвзято.
Однако, переболеть – еще не значит, забыть. Медведев очень много пишет именно о литературе. Ибо поэту сегодня приходится самому быть и критиком и эссеистом и уж тем более идеологом.
Стихотворение становится поводом для проверки собственного мировоззрения. И не только собственного. Так, например, о Николае Рубцове Кирилл Медведев сказал то, что уже теперь лежит на поверхности, но до чего не смогли додуматься историки литературы. О полном жизненном фиаско, обусловленном старым каноном литературного поведения. Бедный литературный институт – Медведев ему во всем отказал.
Книга Кирилла Медведева лично для меня состоялась как очевидность (и в этом смысле, он продолжает дело Д.В.) идеологической войны в сегодняшней литературе. Эта война не только есть, но она с каждым днём принимает формы все более откровенные. А у войны, как известно, свои правила. И поэтому единственное, что, на мой взгляд, не сделал Кирилл Медведев, следуя самому себе и своей отвязности (читай: новой искренности), так это не сообщил в известном стихотворении о негодных способах ведения военных действий – фамилию своего закадычного противника: уже вышеупомянутого Шульпякова. А зря.
Что же касается самой природы творчества Кирилла Медведева, то его интересует, на мой взгляд, не сама по себе поэзия, не её пронзительные мета-цели, а именно ткань поэзии, которую он (надо сказать, с большим успехом) препарирует.
Он пытается не сказать по вдохновению, а поймать самоё вдохновение и как под микроскопом вычленить ее причины, смысл и необходимое следствие. И в этом смысле, с любовью у Кирилла Медведева тоже большая напряжёнка.
Наверное, поэтому – от книги остаётся впечатление, будто ты побывала на операционном столе. Эту операцию можно сравнить, пожалуй, с лоботомией, ибо Медведев напрочь лишает тебя каких-то очень привычных, почти родных смыслов, страхов и привязанностей. К тому же Литературному институту, например. К которому лично я – всегда испытывала огромное и завистливое пристрастие..

Надо здесь сразу сказать, что всю свою жизнь лично я хотела учиться именно там. Вот только времени на это у меня почему-то никогда не было. Зато на все возможные дурные привычки ( всегда ассоциировавшиеся с этим прелестным высшим учебным заведением) времени у меня хватило сполна. Я уже тогда, ошиваясь где-то поблизости, поняла: учеба в литинституте – это хорошая школа для начинающего алкоголика. Эпиграфом к ней можно было бы взять строки Александра Блока: “Я пригвожден к трактирной стойке”. А если не пригвожден – то и не поэт. Это тоже особая идеология. И на самом деле Кирилл Медведев в стихе о Рубцове – прав, вынося свой вердикт. Потому что даже сегодня литинститут – мощное литературное направление. Осознанная внешняя политика, сознательная внутренняя иерархия, где хорошему поэту может быть только за шестьдесят, а все остальные, кто помоложе, могут быть только начинающими. Какая уж тут любовь! Поэтому я знаю трагическую судьбу многих, туда вступивших и застрявших там навсегда, оставаясь вечными мальчиками на побегушках при дворе. Ибо “Двор” – это союз писателей. А его вотчина – это ЦДЛ. Я знаю только нескольких людей это преодолевших – это прозаик Пелевин, поэт Александр Еременко, поэт Мария Степанова и Слава Курицын.
Кстати, это разлагающее влияние литературного “совка” прекрасно чувствуют и сами его закончившие. Когда в приватной беседе о поэзии говоришь кому-нибудь, что это школа литинститута (кому-нибудь, вышедшему оттуда) – они обижаются, бьют себя в грудь и вспоминают, как были белой вороной в этом самом институте. И Маша Степанова, в этом смысле, не исключение.

Однако, она исключение в другом. Она вышла из этой школы, не расправляясь с прошлым, не издеваясь над ним, а любя его. Свое советское детство, своих “имперских” маму и папу. А ведь это очень тяжелый труд – нести всё, ни от чего не отказываясь и всё прощая. И “теплое лицо любви в пору убоя”, и проданную дачу, и девятое мая с мамой и бабушкой, и все прочие этажи прожитых лет.

На троих, сидящих за столом,
Лишь меня есть шанс коснуться
Прямиком, расплющить кулаком,
Осязать уста и руце.
Но зато, как первое объятье,
Мы сидим втроем в едином платье.(…)

Вот она, эта твоя пресловутая родина – такая близкая и далёкая, где цветёт твоё детство и “груши сирени”.
Погружаясь в себя, обреченная на себя, потрясающая лирическая героиня Маши Степановой – сама нежность, само родство, само приятие всего бывшего, кровного и уже навсегда ушедшего. И в этом традиционно женском круге тем и мотивов – она по- мужски настойчива и внятна.
Лучший способ простить – это полюбить. Такой вот простой способ.

Слова скрепляют любовь, а любовь рифмует.

- У вас есть – стихи про любовь?

- У нас – есть. А у вас? 

Пьяный эротизм Дмитрия Воденникова

…День начинается с телефонного звонка. На улице дождь со снегом, в голове пусто, в душе – дыра, во рту – кошки пописали после вчерашнего сейшена.
- Мне сегодня приснился такой сон, - слышится в телефонной трубке, – Воденников на коне, а я стою маленькая, голая, а потом он хватает меня на руки и…
Моя приятельница подробно рассказывает ночное видение, как будто в ее жизни только и есть эта актуальная сущность положительных переживаний. Я вздыхаю. За время своего общения с Воденниковым я наслушалась от окружающих его женщин и не такого. Вот, к примеру, жена одного писателя – женщина, которая дотошно разбирается в сортах французского сыра (представляете, у нас в Москве, о сортах сыра со всеми вкусовыми нюансами!) говорит мне на презентации книги своего мужа в одном элитном клубе Москвы:
- Когда Воденников читает со сцены, я не могу, со мной что-то делается. Как услышу его голос – что бы он не говорил, он может просто повторять одно и тоже слово – у меня внизу живота начинается такая сладость, такое томление.
И много еще чего наслышалась я о воздействии Дмитрия Воденникова на окружающих женщин (скорее всего и мужчин тоже, хотя с их стороны не поступало таких откровенных откликов). Я слушаю свою приятельницу и думаю: вот ведь, у нее дома сейчас муж, дети и все слушают, не только я. И о Воденникове, наверное, в ее семье уже знает даже собака.

Внезапный откровенный эротизм – в русской поэзии вещь странная и редкая. Пожалуй, никому из поэтов недоступная. Много стихов о любви, много для любви, в честь любви, но эротизм – это другое качество. Словесный уровень, вызывающий желание, страстное, неодолимое, ревностное. Разве что Батюшков умел это явить и сложить русские слова, как бы существующие по своему предназначению для боли, правды и скорби в какой-то таинственный, светлый праздник скользящего эротизма. Воденников вряд ли сопоставлял себя с Батюшковым, но очевидно, что его поэтическая природа именно из этого эротизма и состоит. Эротизм увлекает, расширяет и иногда даже раздражает круг его воспринимающих.
Именно “это” и вменяется Воденникову в вину – как подчеркнутая эстрадность, или сценичность.
Но именно это и есть его исключительная органика, его чисто человеческая черта. Я иногда была свидетельницей тому, как человек (в основном, конечно, мужчина), вдруг спохватывается и испуганно ставит заслон этому воденниковскому эротическому напору ( внутренне, естественно, ибо вслух это не проговаривается). На что сам Воденников реагирует незамедлительно. Ну, типа там: пшёл вон или ещё хуже. И человек, ему воспротивившийся, сразу перестаёт для него существовать. Потому что – НЕИНТЕРЕСЕН. (Это, кстати, тоже не проговаривается. Но очень чувствуется. Особенно – этим беднягой.)
Это его человеческое качество в своё время тоже весьма шокировало меня, я бунтовала, ничего не понимая, хлопала глазами, пока не выяснила для себя, не из разговора, а читая воденниковскую “голубую” книжку, что ВСЁ ЭТО – всего лишь очередная тайна самой природы творчества этого автора. Что это всего лишь гвоздь, на котором держатся все его текучие, сначала размытые, образы и слова, которые потом , в свою очередь, превращаются в одно цельное, честное и – беспощадное – стихотворение.
Эротика – качество стихов Воденникова. Она – всеобъемлющая, ибо автору нужны новые пространства, всякий слух, любое внимание, а значит – желание. Отсюда такая потребность счастья, такая горячность, достигающая июльской. Солнечной. Такая откровенность и обнаженность. Такая физиологичность.
Смешно, что Воденников после сам ещё удивляется. А что это они все от меня хотят!? Да Вас же и хотят, Дмитрий Борисович. По простодушию своему, отождествляя себя с собеседником. С этим Вашим вечным обращением “тебе, ты, и ты – тоже”.
Какая чудовищно трагическая роль для поэта – быть для других, даже для совсем незнакомых, близким, а подчас и единственным.
Да уж – действительно – есть чему позавидовать… 

Запоздавший эпиграф

Когда я возвращаюсь домой навеселе из О.Г.И.
(где с Воденниковым нас поили за счёт заведенья),
мама всегда говорит: ну вот и Арнольд Константинович явился.
Это звучит как оскорбленье.
А.К. – мой папа.
А.К. любит себя, алкоголь, женщин и музыку.
На остальное ему не хватает сил:
я в ночной рубашке и в бессильных слезах
запросто могла умереть,
чтобы не принимать участие в ночных семейных скандалах.

Мне было три, когда я умерла в первый раз.
Мы с сестрой были дома одни. Она надела на противогаз.
Она хотела со мной поиграть, пошутить.
Но я сорвалась. Я поняла, как умерла: Сестра чудовищем может быть.
В любой воскресный момент, когда – никого
Может все прекратиться: любовь и родство.
Брошена книга в дрожь ужаса, книга ведь это – я.
Видишь, Наташенька, как я валяюсь в самой белой из ям.
Второй раз я умерла в пять от счастья и от любви.
Папа в три ночи принес саксофон и сыграл джаз.
Папа был пьян. Он стоял вкось и очень вкривь.
НО! Во мне взорвался сладкой музыки газ.

 

Вчерашний день концептуалистов

Нет, вообще-то очень понятно, почему Всеволода Некрасова все склонны обзывать гениальным параноиком. Ещё больше понятно, откуда эти его внезапные приступы агрессии по отношению к тем, кого он любил, растил, о ком поэтически заботился, опекая и открывая тайны своего литературного метода. Всё дело в том, что все эти люди, как ему (абсолютно верно) кажется, предали его. Каждый – по-своему. Но каждый – бесповоротно. Однако, в чем же это трагическое предательство?
Не открою ничего нового, если скажу, что в самом начале нашего нового “пост-советского” времени были вынесены на поверхность и востребованы именно те, кто до этого момента сознательно обрекал себя на тайнопись, на этакое литературное подполье. При том востребованы – по преимуществу справедливо. Эти люди, не ограниченные рамками общественного соответствия, в лучших своих проявлениях оказались куда более актуальными, чем их официальные двойники. У них не было аудитории, но зато у них был круг единомышленников. У них не было признания, но зато у них было время и право на эксперимент. Вспомните: “Главное иметь наглость назвать все это стихами” - Ян Сатуновский.
Они – это концептуалисты, которые в пику лживому официальному языку имели наглость, а в принципе совсем не наглость, а величайшее личное право и способность вернуть русскому слову ясный смысл и простое значение ( отсюда весь их пресловутый “конкретизм”). Они отважились внести в контекст русского традиционного стиха, виртуозно обезличенного “совком”, внутреннюю речь.
Это была “бархатная революция” – по формуле Айзенберга. В принципе, это было тождественно тому, что в свое время сделал Пушкин. Это была реформа стиха – очищение его от литературщины. По сему вклад концептуалистов в русскую поэзию велик и значителен. И с этим никто не будет спорить, кроме, пожалуй, какого-нибудь климактерического “Ариона” или какого-нибудь смехотворного Шайтанова.
Ибо сегодня уже совершенно невозможно писать или читать, не учитывая опыт Всеволода Некрасова и его сотоварищей. Преобразование мира, которое совершили концептуалисты – подлинно, ибо слово, вышедшее из обыкновенной жизни (разговорное слово) стало наконец-то полноправным, а литература сбросила с себя наросты гипса и бронзы пошлых якобы “поэтических” стереотипов.
В поэзию ворвался шквал свежего воздуха. И последняя книга Всеволода Некрасова “Живу и вижу” стало запоздавшим эпиграфом (а может быть, и своевременной эпитафией, но об этом я скажу ниже) к творческому усилию целого поколения.
Однако, время шло, и состав воздуха, как водится, стал незаметно, но существенно меняться. Всё, что питало концептуализм (а именно – четкая оппозиция официальному тону) стало постепенно нивелироваться, исчезал контекст, в котором там замечательно работало “конкретное” слово. А многое – вообще стало восприниматься по-другому. Изменились сами действующие лица литературной бархатной революции. Кто-то стал новой номенклатурой, кто-то ушёл в мейнстрим, кто-то закоснел в андеграундном бытии.
Тут-то и возникло основание для обиды, а значит и основание для ученического предательства.
И всё это стало личной трагедией поэта Всеволода Некрасова и многими человеческими разрывами с учениками и последователями, даже с друзьями и почитателями.

Издательство "О.Г.И" отказалось печатать 2-ой том Некрасова, его мучительные записки о личной обиде на всех, кого он когда-то любил. “Да, он сумасшедший”, – сказал мне один из тех, кто выносил свой вердикт по этому поводу. Да, эту некрасивую, трудную речь назвать справедливой и до конца обоснованной, наверное, невозможно. Но Некрасов заслужил своё право на личную несправедливость, на личное упорное заблуждение, на личную паранойю, если угодно.
Грустно и отвратительно, что ситуация с неизданной книгой при полном попустительстве бывших учеников и забывших соратников, в сущности, только повторило основную жизненную коллизию поэта, ничего при этом принципиально не прибавив. От этого – всё кажется ещё более симптоматичным. Видно, что-то изначально предательское было в “концептуалистской” практике.
Может быть, принципиальная адресация только узкому кругу понимающих?
Может, сознательная, доведенная до последней крайности агрессивность этого метода?
Я не знаю, что служит тому причиной. Но – о если бы! – дело было только – в частной проблеме поэта Некрасова.

А что прикажете делать с молчанием Рубинштейна?
А что прикажете делать – с деградацией Кибирова?
Никогда уже, наверное, не забуду (а хочется): прихожу на чтения в ПИРОГИ. Выходит большой красивый Тимур Кибиров – мечта девушек восьмидесятых – и читает прямо мне в глаза: “ Все мы в жопе”. Читает на полном серьезе, с потугой на последнюю правоту.
Меня пробивает холодный пот. Нет уж, Тимур Юрьевич, это может быть Вы в жопе, но я-то тут причем! Самое смешное, что привыкшему к тусовочной аудитории, не привыкшему к своему личному, жизненному, человеческому (а не идеологичеки-цеховому) самостоянью Кибирову даже в голову не приходит, что мне, посторонней слушательнице, от поэзии хочется индивидуального, моего, а не коллективно-бессознательного, кибировского. Господи, сколько же надо ленивого самомнения для того, чтобы писать стихи, изначально запрограммированные на отсутствия хоть какого-то, пусть элементарного, катарсиса!
Нет уж, это, пожалуйста, без меня. Мне и так тяжко жить. Мама, дочка, квартира, жених только один, да и тот управляющий банка со всеми вытекающими последствиями, т.е. с полным отсутствием всякого мужского начала, а тут еще Кибиров.

Может быть, думаю я после: очевидная слабость концептуалистов сегодня, и неочевидная вчера – в том, что героем их произведений был всегда именно НЕУДАЧНИК?
Этакий Акакий Акакиевич?
Очень возможно. Но тогда мне это не подходит. Слишком тесно. Слишком скучно. Слишком нет ни любви, ни родины. СЛИШКОМ МНОГО ПРЕДАТЕЛЬСТВА.

И ещё вот одно…

Концептуалисты, работая в советское время работали с языком. Они никогда не работали с идеей. Они все основывались на очень частных вещах. Они работали интимно с каждым словом, т.е. старательно обходились без ложной патетики.
И всё это было – замечательно.
И всё это было – преодоленье.
Другое дело, что на сегодняшний день мы все равно остаемся русскими людьми, и как это не странно нам все равно приходится искать в себе эту пресловутую НАЦИОНАЛЬНУЮ ИДЕЮ.
Нам приходится ее заново формулировать. И формулировать мы её сегодня будем именно на языке, который создали концептуалисты. И мы простим им , что они не дали нам метафизической и никакой общезначимой трактовки этой идеи. Они даже вектора никакого не дали. Они ее в своем творчестве даже не затрагивали. Однако МЫ сегодня МОЖЕМ взять их простые слова и на них говорить свою правду, свою любовь, свою родину, свою ненависть , свою войну и свой мир.

И за это им – большое спасибо.

Человеческий фактор

Этим летом я прочитала в какой-то статейке Льва Пирогова: “Идеальный издатель(галерейщик, продюсер) мечтает торговать не “текстом”, а затекстовой “референциальной действительностью”. Идеальный писатель стремится примерно к тому же – творить не искусство, а саму жизнь”.
Мне это понравилось. Оказалось, Пирогов – совсем не глупый человек.
Когда поэт достигает такого спроса на свои тексты и такого уровня востребованности (как, например Вера Павлова и Дмитрий Воденников) это обязывет к серьезному разговору. Возможно, что я не способна на это, но зато я могу артикулировать то, что для многих является спорным (а точнее – нежелательным, опасным), а для меня – очевидным и не терпящим возражений.
Выступая на курицыновском СЛЭМЕ, Воденников не получил первого места, и тем не менее после окончания, народ-зрители, стали скандировать: “Воденникова на сцену! Героя на сцену!”. Водеников, как понятно, не спешил явить себя – и не выходил раскланиваться, второе место – явно не его удел. А требование зрителей возрастали. Ритмические аплодисменты сливались со стройными голосами: “Ге-ро-я! Ге-ро-я!”

Я потому позволила себе этот мемуарный абзац, что, говоря о поэзии Дмитрия Воденникова, его лучшим и главным прорывом я считаю именно этот ( так спонтанно проскандированный, а значит – почувствованный на слэме ) – подвиг возвращение в русскую литературу лирического героя.
Когда я первый раз прочла книгу Д.В. “Холидэй”(издательство ИНАПРЕСС, 99) я выбросила ее в мусорное ведро. В ярости я полночи бродила из угла в угол не находя себе места. Редкая книга улетает так окончательно из моей жизни. Я даже всплакнула. Осталось острое чувство надсада, какого-то психологического насилия, если угодно – изнасилованности. Так состоялась моя первая встреча с лирическим героем нового типа, которая в корне изменило моё представление о жизни в целом, и о литературе – в частности. Теперь я понимаю, почему я так сперва отреагировала. Мое литературное воспитание не могло сразу принять ТАКУЮ прямую речь, ТАКОЙ непосредственный стих, такого лирического героя. Ибо он оказался не номинален, не литературен. Он был чудовищно БУКВАЛЬНЫЙ. Прямо как по словарю Ожегова: “герой – человек что-то меняющий, что-то преодолевающий, человек, совершающий подвиг”. История такого лирического героя восходит не к поздней русской литературной традиции(и уж тем более не к советской), а к средневековой, эпической, славянской. Лирическому герою Воденникова не уместиться, не выжить в жёстком качестве бумажного стихотворения. Он вырывается оттуда прямой, непосредственной речью:

Это я –
в середине весны, в твердой памяти, в трезвом уме,
через головы всех,
из сухого бумажного ада –
это я – так свободно –
к тебе обращаюсь,
к тебе,от которого мне – ничего кроме жажды не надо.

Эта речь очень ранит. Она ведется о том, о чем я говорить боюсь. Вот так через боль, неудобство и стыд читатель постигает себя самого.
Не случайно Кирилл Медведев во второй своей книге “Вторжение” (уже перестрадав силой воздействия на его репутацию и философию воденниковского предисловия к первой книге) пишет: “В последних циклах В. выстраивает какую-то новую имперскую логику стиха, это, конечно, уже никакое не прямое высказывание, и не постконцептуализм….(…..)…главное в ней – императивный, повелительный и в то же время доверительный пафос… (….)…..это даже уже не “лирика”, это что-то подобное тому, как Сталин обращался к народу во время войны: “братья и сёстры”.
Подобный психологический феномен я называю – разгерметизацией стихотворения. Это когда – сам текст порождает жизнь, а не втягивает тебя в своё эгоистическое нутро. Это когда он программирует твою жизнь, а не питается ею. Это когда он тебе помогает ЖИТЬ, а не требует от тебя обратного. Иными словами, разгерметизация стихотворения – это когда поэт всё совершает с тобой, во имя тебя или вместо тебя.
Даже если сначала – тебе всё это не очень приятно.

Может быть, именно об этом сказал мне однажды сам Воденников, выслушав мои женские трагикомиксы: “У Вас, Таня, проблемы с внутренним положительным героем”. Мне не очень понравилось то, что он сказал. Как раз тогда я начинала свой новый проект, и больше всего мне хотелось, чтобы мне было сказано, что у меня вообще нет никаких проблем, а просто все свиньи и сволочи. Однако, потом – я задумалась. И согласилась.
А потом ещё подумала и поняла, что все стихи Воденникова – как раз об этом. Об обретении внутри себя – положительного героя (или героини, это уж как кому нравится – в этом смысле Воденников предоставляет широкий выбор возможностей). Именно этого мне (лично мне!) так не хватает. Новой идеологии счастья, новой идеологии преодоления, новой идеологии приятия жизни и человека ЦЕЛИКОМ – со всеми его слабостями, болью и позором.
И теперь я понимаю, что мне всегда нравились только СЧАСТЛИВЫЕ КНИГИ, потому что я тоже хочу счастья (какой же идиот его не хочет). Потому что очень уж изменились задачи поэзии в современном мире. Теперь читатель обращается к книге не в минуты слабости, а как раз наоборот – в мгновения силы. Читателю хочется знать, что надо сделать для того, чтобы состояться. Одновременно – в жизни и в смерти. Собственно говоря, именно о принципиально новых тенденциях в современной поэзии, а также об их истоках, искажениях и провалах – я и собираюсь писать в следующих главах своей бесконечной книги. 

Ещё один запоздавший эпиграф

А так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
И, как тогда снежинка на руке,
Доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя
Вдруг поднялись – и там зеленый дым,
И ветерком повеяло родным…

Анна Ахматова из “Поэмы без героя”

 

О чем молчит поэт Александр Ерёменко 

…Я там была. Мне не было там места, но я там была. Мне не было там любви, жизни – мне не было там себя самой, но я жила среди гипсовых мемуаров гражданской войны. Я носила красный галстук и была председателем совета дружины. Я всегда там кем-то была.
Потом я училась в пединституте в Питере на дефектологическом факультете и проходила практику в специнтернате для умственно отсталых детей. Они были дебилы по официальному диагнозу. Но, честное слово, они были абсолютно здоровы по сравнению со многими “нормальными”.
Помню, у меня идет урок математики, урок показательный, за проведение урока мне ставят оценку по педпрактике. Я упорно объясняю вычитание на живых яблоках. Дети внимают. Коллеги тоже внимают на задних партах.
- А теперь, дети, – говорю я волнуясь, – придумайте мне свою задачку на вычитание, а мы все вместе ее решим.
Сначала дети безмолвствуют. В классе стоит резиновая тишина моего педагогического провала. И тут один мальчик уверенно поднимает руку. Мальчик добрый, ему меня жалко и он, как животное, ощущает тревогу, ему хочется мне помочь. Он придумал задачку.
- Татьяна Арнольдовна! Было пять ленинов, три ленина умерло. Сколько ленинов осталось?
Тишина, которая последовала за этим, – стала вопиющей.
- Два! – с ужасом прошептала я.
Никто не сможет сегодня оценить степень крамолы. Мы, вышедшие из того мира, уже изрядно обсмеяли его, предали забвению и забыли терновый страх. Страх, который сделали синонимом любви.

….Стихи Александра Еременко попали ко мне в первый раз, перепечатанными на машинке.

Туда, где роща корабельная
лежит и смотрит, как живая,
выходит девочка дебильная,
по желтой насыпи гуляя.

Ее для глаза незаметная,
непреднамеренно хипповая,
свисает сумка с инструментами,
в которой дрель уже не новая.

К тому времени я уже не работала в специнтернате для умственно-отсталых детей, прочла много книг и написала много стихов. Но эта машинопись была самым сильным моим культурным потрясением. До этого были стихи – хорошие, красивые, высокие, замечательные. Это же стихотворение было ПРО МЕНЯ. Мое удивление от того, что так доподлинно можно увидеть мою жизнь (теперь-то я знаю, что не только мою, а просто типично женскую, обыкновенную жизнь) привело меня в трепет чрезвычайный.
Еременко безоговорочно стал моим любимым поэтом, и я жадно набросилась на все его стихи.
Они меня – не обманули. Но эта дебильная девочка – как заповедь несуразной, невостребованной, просто необученной женственности – для меня навсегда осталась шедевром русской лирики.

Ей очень трудно нагибаться,
она к болту на двадцать восемь
подносит ключ на восемнадцать,
хотя ее никто не просит.

Я так и вижу вокруг себя и в себе самой это воинственное качество женственности – сделать всё на свой лад. Только “лад” этот настолько далек от гармонического закона, что всё выходит наоборот и превращается в “хаос”. Меня еще тогда удивляло, что это стихотворение все воспринимают как ироническое. Я же над ним рыдала и говорила:
-  Дураки. Это трагический эпос.
“Девочка дебильная” – это действительно эпос, а также тяжелейшее пророчество поэта, сбывающееся уже сегодня. В поэтическом мире Александра Еременко – всё безусловно трагично. И его стихи сегодня ложатся на жизнь – как ПРАВДА, которая всё равно рано или поздно выходит наружу.

(…..)

А теперь – о главном.

Как я уже говорила, профессиональная жизнь поэта – таинство не для слабонервных, я имею ввиду свидетелей – близких и родных. Пишет поэт стихи – таинство, не пишет – тоже таинство. И никому извне не выяснить, не выспросить, не претерпеть весь этот пласт словесной муки – высказанной (или же наоборот), спрятанной глубоко внутри.

Его называют Ерема, за глаза панибратски улыбаются наискось, как побежденные. Газета “Известие” извещает с комсомольской ухмылкой: “бывший поэт”. Еременко не замечает. По-королевски не удостаивая своим вниманием.
Его приятели, гордясь тем, что он принимает их как будто на равных, лезут со своими стихами. “Слушай, Ерёма, сейчас я тебе прочту!” Слушает без всякой иронии. Устает, но скрывает. Употребляет алкоголь в поэтических (по-нашему, лошадиных) дозах и откровенно ведет жизнь нелитературную.
Но не тут-то было. Литература как процесс (как бывшая жена) ссылается, цитирует, норовит свести счеты, выяснить отношения. Еременко терпит, если попадается под ее бабскую руку.
“Бывший поэт” – прекрасно-красное словцо, вылетевшее из Дмитрия Кузьмина на фестивале Поэзии в микрофон клуба ПРОЕКТ О.Г.И., было спровоцировано самим Александром Викторовичем, когда последний что-то нелицеприятное произнес по поводу ненормативной лексики участников фестиваля. Только надо заметить, что поэт говорил не в микрофон, поэтому зал не расслышал. Зато Кузьмина было слышно отлично.
Тут и конвой подоспел. Охрана в клубе работает, к слову сказать, то что надо. Сама видела. Не успела я притронуться к заказанному ужину, как Еременко уже был вынесен под руки! А так как фестиваль поэзии шел уже на убыль, то всем было и пьяно и весело. Так что – как говорила Анна Ахматова – никакой неловкости не произошло. Это потом уже клуб извинился, прислал письмо. Но это уже было совсем не важно.

ТАК О ЧЕМ ЖЕ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ГОВОРИТ И МОЛЧИТ ПОЭТ АЛЕКСАНДР ЕРЕМЕНКО?

Я уже писала в одной из предыдущих главок о том влиянии на современную поэзию того исторического момента, когда вся известная (советская) система ценностей грохнулась и превратилась в руины. Все, а не только Еременко оказались заложниками этого краха. Однако, его отличие от других (или многих) в том, что он-то осознал, что по-прежнему писать невозможно, а других систем ценностей он еще пока не нашел.
Я имею в виду прежде всего систему ценности языка, потому что это – отражение социальных проблем и живых трагедий. Дело в том, что Еременко был последним классиком советской прекрасной эпохи и, на мой взгляд, даже круче, чем Бродский, отразил ее деградацию. Он этого не хотел. ТАК ПОЛУЧИЛОСЬ.
А получилось всё ТАК, именно потому, что он был отличным, прекрасным, феноменальным конъюнктурщиком. Даже больше, чем Бродский. Бродский все-таки стоял в оппозиции, он как будто бы говорил “я вне этого”. Таким образом, он как бы выносил себя (и справедливо) ЗА пределы железного занавеса и поэтому не мог соответствовать роли абсолютного Поэта. А Еременко, находясь внутри, как Высоцкий, как Окуджава, как Пугачёва, все- таки помещал своё творчество в систему советского, а значит общедоступного, дискурса.
Ибо он всё-таки хотел быть понятым – каждым ( а именно это и есть отличительная особенность абсолютного поэта): не интеллектуальным, не литературным, не продвинутым, а любым среднестатистическим читателем, в том числе и инвалидом.
А когда все это в одночасье рухнуло и никто даже не успел почесаться, после всего этого обрести себя, обрести свои ценности – общепринятые, моральные, этические , а самое главное словесные – он не смог. Соответственно, будучи гениальным, искренним и серьезным ( а ведь все другие при этом смогли писать дальше, как будто ничего не произошло), он – замолчал.

Более старшие товарищи, типа Ахмадулиной и Вознесенского, все они наработали уже свой личный железный занавес, ну пусть гипсовый, пусть бумажный, пусть позолоченный. Однако, это был занавес, и они смогли за его шторами остаться. А уже поколение, которое пришло за ними – Парщиков, Жданов, Еременко – ничего подобного сделать не успели: ни нарастить его, ни тем более создать искусственно. Они только успели отразить то, что есть. И, естественно, когда все рухнуло, они оказались наиболее беззащитными и наиболее уязвимыми.

А теперь оглянитесь вокруг – боже мой, сколько же замелькало, засуетилось, запрыгало на псевдо-“иронической” ( не обязательно – поэтической) сцене мини-еременок! Будто его растиражировали. Но вместо жесткой иронии – обычная развязность, вместо безоглядной искренности – тупое самолюбование, вместо гениальной доступности – дешевая примитивность. Как сказал один умный человек, всё степенью понизилось, всё страшно возросло числом.
Вишневский, Бильжо, Тишков, Дмитрий Врубель, всякие “любимые поэты”(запомнить из имена невозможно) Льва Пирогова –сам-то Пирогов прекрасно знает им цену, они ему просто нужно для каких-то своих, ему одному ведомых целей – и так далее, и тому подобное….

Имён-то много, Ерёменко – ОДИН.

Я смотрю на тебя из настолько глубоких могил,
что мой взгляд, прежде чем до тебя добежать, раздвоится.
Мы сейчас, как всегда, разыграем комедию в лицах.
Тебя не было вовсе, и, значит, я тоже не был.

(….)

Я смотрю на тебя из настолько далеких…Игра
продолжается. Ход из меня прорастет, как бойница.
Уберите конвой. Мы играем комедию в лицах.
Я сидел на горе, нарисованной там, где гора.

…Еременко – лично для меня последний Поэт “прекрасной эпохи”. Он закрыл все советские темы, которые существовали до него. Это и тема литературы, возведенный в статус непререкаемой истины. Это и исключительно советский миф о поэте – как голосе народа. Это и ещё много другое. После Еременко все эти мифы развалились. Ибо он сознательно проделал грандиозную работу именно по опрокидыванию этих мифов.
Для этого он использовал в своей работе над языком метод так называемых ПОЭТИЧЕСКИХ ВЫСОКИХ ТЕХНОЛОГИЙ, где слово работало уже не само по себе, а исключительно как перенагруженная смысловая конструкция. При том в отличие, скажем от Парщикова, центонность Еременко имеет органическое качество. Говоря навязанным в школе для умственно-советских детей языком, Еременко переосмысляет ценность самой литературы, обнаруживая в ней фальшивый подтекст и подставляя всё это под особый удар.
Ибо Еременко – это диагноз.

Бедный мальчик

Я не знаю точно, каким должен быть современный поэт.
Я понимаю только, что должна быть какая-то очень тонкая, постоянно колеблющаяся, но светящаяся, обязательно светящаяся грань
между его поэзией и его жизнью, это надо понимать.

Я думаю, многие это и понимают.
(К.М., из книги “Вторжение”)

Вообще-то все это было прогнозируемо.
Красная книга Кирилла Медведева “Все плохо” – состоялась. И я сама ее спонтанно поддержала в среде негодующих сторонников Саши Гаврилова. Почему?
Потому что сегодня (повторюсь уже не однажды) в русской литературе идет серьезная кровопролитная смена идеологий, смена языка, мучительное рождение нового лирического героя. А всё это требует постоянной рефлексии, иногда весьма аффектированной, ибо время уж слишком сейчас трудное, трудовое, смутное – и по очертаниям проблем, и по масштабу замыслов и воплощений.
Итак, было совершенно ясно, что красная книга Медведева хороша во многом – и ПРЕЖДЕ ВСЕГО ТЕМ, что она – первая книга автора. Право первой книги – быть замеченной и поддержанной. Дальше должен был воспоследовать активный выход за пределы самого себя – в большую жизнь, если угодно.
Я сама себя ловила на том, чтобы позвонить Кириллу и сделать ему устное наставление о том, какова должна быть его “вторая книга”. Занятие – весьма глупое и я себе в этом отказала. Теперь вторая книга есть. Ничего не поделаешь, придется судить Кирилла Медведева по его же, им самим созданным законам.
Самая большая ошибка, которую совершил Кирилл Медведя...